– Да хоть бы и предупредила! Ты все равно бы поступил по своему самонравию!
– Что значит – по самонравию?
– То и значит! По самонравию!
«Это про Потемкина утверждали, – вспомнилось Шеврикуке, – ведет себя не по законам, а по самонравию…»
– Самонравие – самодурство, что ли? – спросил Шеврикука.
– Твое самонравие – возможно, и самодурство! – заявила Дуняша. – Теперь сам расхлебывай.
– А не ты ли подсунула мне Петюлю и посоветовала зайти в трактир?
– Я хотела тебе помочь! Чтобы Герасим разговорился, а ты бы из него что-нибудь вытянул.
– Ну и что же натворил Петюля? Чем он теперь нехорош? И почему он не может вкушать ацетоновый клей, коли он того желает?
– А потому, что не может. Ему запрещено. Его начинает лихорадить. И в него входит Нерв. И сам он начинает взъяряться.
– Ты не забыла про бинокль?
– Не забыла…
– Так к кому вхож Петюля?
– А ты не знаешь?
– Не знаю.
– Ты дурака валяешь?
– Ладно… Гликерия держала в руках бинокль?
– Нет. Она не знает о нем. Это моя затея.
– Ты врешь.
– Я не вру.
– Так к кому вхож Петюля?
– К троим.
– Значит, насчет бинокля и Гликерии ты не врешь?
– Не вру.
– Ну и окончим на этом разговор.
– Хорошо… – Дуняша положила руки на колени. – Я вру. Гликерия развинчивала и обнаружила…
– Бинокль беру, – сказал Шеврикука. – Насчет Петюли?
– Он вхож к троим. Определенным. Но он вхож и ко многим. К кому укажут. К кому захотят. В этом его особенность и ценность. Сам же он увлечен компьютерами. У него приятель… как это… Белый Шум… Слышал о нем?
– Слышал, – кивнул Шеврикука. – Он и мой приятель… А Петюля и Герасим?
– Не знаю. Восемнадцатый век. Меня тогда не было.
– Опять ведь неправда…
– Поговоришь нынче с Гликерией, и отпадут вопросы, – сказала сиделка и помрачнела, будто вспомнила о своей больной, распластанной под капельницей.
– Ты сейчас поведешь меня к Гликерии? – спросил Шеврикука.
– А более и времени не будет.
– Но выходит, что Петюля-то – вредный. А ты его угощаешь ячменным зерном.
– Мои слабости. И Петюля вредный не всегда.
– Вредный, когда проявляет самонравие?
– И тогда тоже.
– А мне по душе слово «самонравие», – сказал Шеврикука.
«А Пэрст-Капсула – самонравный? Кстати, а не вхож ли в его сны, видения, а может, и кошмары, его недомогания Петюля? С Белым-то Шумом они приятели… Но вряд ли Дуняша ведает о полуфабрикате, уберегаемом нынче невидимой капсулой».
– И где же теперь Петюля?
– На игровом поле. С Герасимом. Пока клей из него не выйдет и не опадут раздутия, его к Лужайке Отдохновений не допустят, а ячменные зерна он получать не будет.
– Экая досада…
– Ладно. Вести тебя к Гликерии Андреевне? Ты готов?
– Готов.
– Ты ее не огорчишь? Ты ее не обидишь?
– Не имею намерений. Бинокль у тебя? Или у Гликерии?
– У меня. Гликерия ничего бы не смогла пронести в узилище…
«Ну это, положим…» – хотел было возразить Шеврикука, но не возразил.
Принял протянутый ему перламутровый бинокль, рассматривать его не стал, сунул в карман джинсов, пальцы его наткнулись на нечто твердое. «Соска-затычка, – вспомнил Шеврикука. – Исключительно для правого уха…» Ему опять захотелось вышвырнуть подарок Отродий, доставленный Веккой-Увекой, но вызывать вопросы Дуняши он не пожелал.
Шли они уже с Дуняшей в березняке с ореховым подлеском, под ногами шуршали папоротники, трещали белые подгрузди, и туман, туман опадал на них. «Я дальше не пойду, меня не пустит, там впереди камни и пещеры, – прошептала Дуняша. – Ты проводник. Ты пройдешь. Ты вызывался быть проводником. Ты пройдешь?»
– Ты пройдешь? – спросила она громко, с сомнениями и испугом.
– Пройду! – сказал Шеврикука. – Поворачивай.
– Я буду ждать…
– Здесь не жди!
Туман затемнел теменью. Испугов Шеврикука не ощущал, не то было намечено им предприятие, чтобы его сочли необходимым остановить капканами и препонами. Дурацкий бинокль если и мог что-либо отворить, по уверениям ослабленного меланхолией Иллариона, то не здесь и не сейчас. Сейчас же следовало повторить опыт, начатый в трактире «Гуадалканал». Но там усилия прилагались по пустяковому поводу – всего лишь расплатиться за себя и за двух скромных в потребах собутыльников. Теперь же без шумов надо было заменить взрывные устройства или хотя бы отбойные молотки. «Будем ответствовать! – заверил себя Шеврикука. – Будем ответствовать!»
Дабы ответствовать, должно было обратиться не только к силам, какие и обеспечили благополучный уход из американо-японского «Гуадалканала», но и к своим долгосрочным обретениям. Что Шеврикука и сделал. Его тотчас завертело, ткнуло головой в твердое, ушибло, но не одурманило болью, камни же стали словно бы сыром, потом и плавленым, и творожным, Шеврикуку проволокло сквозь сырково-творожную массу, не измазав и не забив ему нос, рот и уши, а затем и вынесло в пустоту. Пустота была черной, явно замкнутой пазухой в чем-то, пещерой или камерой, догадался Шеврикука. И догадка его вскоре подтвердилась. А прежде он услышал женский вскрик, не громкий, не истеричный, но скорее брезгливо-предупредительный, будто к ноге кричавшей присоседилась мокрая мышь.
Без всякого разумного движения мысли Шеврикука выхватил бинокль, и тот неожиданно испустил свет, не яркий, но давший увидеть женщину в монашеском плаще с капюшоном. Бинокль словно бы вызвал другое свечение. Над Шеврикукой, уткнувшимся в камни, возникло тюремное оконце с решеткой. Женщина, хотя Шеврикуке удалось разглядеть лишь нижнюю половину ее лица, была несомненно Гликерия. Но требовалось и подтверждение.
– Ты рада мне так, – сказал Шеврикука, – будто я и впрямь мышь.
– Шеврикука? – с удивлением произнесла Гликерия.
– Кто же еще? Ты что, меня и не ждала?
– Ждала, – подумав, ответила Гликерия. – Но с сомнениями.
Теперь Шеврикука разглядел камеру. Длинная, узкая. Пенал. Или часовня? Гликерия сбросила капюшон, откинула голову и стала похожа на героиню Флавицкого, измученную ужасами мира и оскорбленную подлостью известных ей лиц.
– Ты прикована?
– Да. Я на цепи, – сказала Гликерия. – Здесь узилище.
– Сейчас я освобожу тебя. И выведу отсюда.
– Нет! Нет! Меня не надо выводить отсюда! И не надо освобождать от цепей! – вскричала Гликерия чуть ли не в испуге.
– Но зачем я здесь?
– У тебя много времени? – спросила Гликерия.
– У меня времени мало.
– Тогда будем говорить коротко. И вопросов следует задавать немного.
– Но все же – из-за чего ты здесь?
– Не по своей воле. Из-за чужих козней!
– Из-за чьих? И в чем нарушена или уязвлена твоя воля?
– Если ты явился сюда мстителем или освободителем, – сказала Гликерия, – твой приход бессмысленный.
– Что и зачем я должен делать? – спросил Шеврикука. – Нас могут слышать и наблюдать теперь?
– Я думала: ты позаботился о том, чтобы не могли… – Гликерия будто бы удивилась его вопросу.
Шеврикуке вновь пришлось обратиться к приданным ему силам.
– Так что и зачем я должен сделать?
– Если это не противоречит твоим отношениям ко мне, твоим желаниям, твоим возможностям, я просила бы тебя, я умоляла бы тебя проникнуть в нечто, добыть нечто, что обеспечило бы мне истинное положение и свободу, в частности, от страхов и дурных обязательств.
– Наволочки хватит? – спросил Шеврикука.
– Что? Какой наволочки? Для чего?
– Для добытого. Мне в силу самых разных причин, не в последнюю очередь – сословных, удобнее всего уносить добычу в наволочках.
– Ты балагуришь, Шеврикука! Ты смеешься… – И Гликерия расплакалась.
– Ничего подобного, – сказал Шеврикука мрачно. – Я не шучу. И ты бы могла знать мои привычки. Но где уж тут помнить о них…
– Не обижайся, Шеврикука. – Гликерия шагнула к Шеврикуке, произведя звон оков.
Шеврикука расстроился или даже испугался. Слезы уже состоялись, цепи зазвенели, следом могли открыться нежности, и все пошло бы прескверно. Он положил себе избегать всяческих проявлений чувствительности, чтобы не мешать делу, он и держался, но теперь и сам шагнул навстречу Гликерии, дал ей уткнуться ему в грудь и выплакаться.