Мраморная чаша и гранитный монолит подчинились требованию Шеврикуки и выпустили его с наволочками к подъемнику третьего люка. Наволочки втолклись, вместились в клеть, прилип к ним и Шеврикука, стучал по полу каблуком, подъемник пополз с миллиметровой скоростью. «Скорее! Скорее же! – подгонял его Шеврикука. – Ну давай же, милый!» Доехали. Вышли. Люк зарос. Его и не было.

Теперь пришла пора показаться из портфеля верному кушаку, в четыре сажени, кумачовому, шелковому, с каким выходят на Столбы, в их числе и на Перья, красноярские скалолазы.

Кушаком наволочки были в спешке, но умелыми руками превращены в единую кладь, единение завершилось классическим морским узлом, возможно, что и выбленочным, но с кумачовыми бантами, жаль, опять посчитал Шеврикука, не было рядом Сергея Андреевича, Крейсера Грозного.

«Как я это все по городу-то поволоку? – обеспокоился Шеврикука. – А! Была не была! Главное, добыча есть и надо трогать!»

Он напрягся, закряхтел, с кладью за спиной и двинулся в уверенности, что на обратной дороге в лабиринте препятствий ему не будет, но положил себе не глядеть в зеркала.

Тут его и околошматило. Околошматило и оглушило.

70

Очнувшись, Шеврикука сообразил сразу, где он находится. Разоренный кабинет одиночества графа Федора.

Никакие наволочки, ни пустые, ни тем более нагруженные в тайниках Тутомлиных, вблизи него не лежали.

Не валялся и кушак.

И не имело смысла искать их.

Ограбили.

Кто оглушил и ограбил – было сейчас не важно.

А разведка с охороной? Он-то ладно, торопился, бестолочь, разомлевший победитель и добытчик, понесся с тяжестью, как дурак, а они-то, разведка с охороной, силы, ему приданные и преданные, что они-то?

И торопился он вовсе не как дурак. То есть все равно вышло, что как дурак. Но он спешил в надежде спасти, оберечь Гликерию, полагая, что в ее судьбе счет идет на минуты…

Вставай, вставай, поднимайся.

Встал, толкая руками в пол. Но тут же и осел на пол.

Жидкое на затылке. Провел рукой. Кровь.

Гей, разведка! Гей, защита! Гей, полевой лазарет! Где вы?

Вынужден был вскоре с удивлением убедиться, что никакие отклики на его призывы не последуют. Силы, как он считал, приданные и преданные ему, покинули его или были у него отобраны.

Он остался один. Безо всяких сил. Сам по себе. Шеврикука.

А счет в ее судьбе идет на минуты…

Да что он блажит! Какие минуты в чьей-то судьбе! Ему самому сейчас необходимо уносить ноги, добраться до Землескреба и там, углубившись в приложения к генеральной доверенности Петра Арсеньевича, понять, что стало причиной его оплошности и конфуза, почему он брошен и один. Являлось в голову простое объяснение всему, нет, части всего, но в него он не хотел верить.

Чтобы выйти в город, в мир, в свое самонравие, надо было одолеть лабиринт. Час назад он помнил чертеж с плеча приватного привидения Епифана-Герасима. Сейчас исчез из его сознания и чертеж. И его выкрали из сознания Шеврикуки. Но надо было двигаться напролом, забыв о недавнем крахе, использовать собственные силы и средства, нельзя было киснуть и сдаваться. Поднялся, шатаясь, постанывая от болей и досад, потащил себя к зеркальному коридору, к синему повороту. «Пройду! Пройду! Напролом пройду! Всего лишь три подвоха. И их одолею! – убеждал себя Шеврикука. – Глаза в зеркалах закрывать не буду! Выдержу!»

Но ледяным ветром его тотчас же вдуло обратно в кабинет одиночества, сбило с ног, прокатило с грохотом, треском, звоном по обломкам, осколкам, рвани, всей бутафории, изображавшей разгром и разор подземного укрытия утомленного московского повесы, головой ткнуло в затхлость стены и снова прекратило в нем свет.

Новое возвращение сознания принесло ему грустные сведения: он лежит, его руки и ноги связаны, во рту утвержден кляп.

– Да он буйный! – донеслось будто откуда-то из высей.

– Ненадолго, – ответили, теперь уже из подземелий. – Закаменеть способен дня через три. И уж навсегда. Но проверили – все ли в нем подходит?

– Все, все проверили! – заверили из высей. – И твердости, и жидкости, и газы, и огни. И главное – все линии и сути. И чувствилища. Все проверили! Закаменев, сможет держать более чем три этажа.

– И отлично! – загремели из подземелий. И будто захохотали. – Сам угодил! И страстями достоин?

– И страстями! Удостоверено. Наблюдали положенный срок. Да и теперь подтверждено.

– Всем будет соответствовать ритуалу?

– Будет! Всем! Вам лишь следует верно составить комбинацию предметов. Накрыть все углы.

– Накроем! Все есть! Сам же он и добыл. А мы составим.

– И потребуется кровь!

– Будет и кровь! Она в нем пока есть!

«Пока есть! Пока есть! Пока есть!» – заголосило эхо. И опять загудел смрадно-довольный гогот. И тишина. Тишина. Только где-то за стеной словно скреблась мышь. И ее усердие затихало…

Лежал Шеврикука, по его представлениям, уже не в укрытии графа Федора, а где – неизвестно. Догадки же строить было без пользы. А в укрытии графа Федора он и дал повод посчитать его буйным, там его опять оглоушивали, колошматили, причем жестоко, со злобой, будто мстили за что-то или исполняли давнее мерзкое, истерически-зажатое свое обещание причинить ему, Шеврикуке, боль, но при этом и оставить для какой-то цели его пока живым, да еще и с кровью. А потому его, доставляя себе, может, и маниакально-эротическое удовольствие, лишь пинали подкованными ботинками или сапогами да покрикивали от радости. Шеврикука не знал, слеп он теперь или нет, но слух при нем остался. «Сам угодил! Сам все добыл в соответствии с ритуалом!» Что он добыл? В соответствии с каким ритуалом? Или обрядом? Кому, где, чем и какие углы предстояло накрыть, прежде чем пустить ему кровь? Прежде чем ему, Шеврикуке, окаменеть, а потом держать на себе дом в три этажа? Но если бы он и уразумел, кому, где, чем и какие углы и кто бы при этом воспрянул и воспринял мощь, скорее всего злую и черно-огненную, что бы изменилось?

До того были уверены в своем торжестве над ним его победители – да что над ним, над чем-то существенным и высоким, в чем он, Шеврикука, потряхивался мелким камушком, – что позволили дать ему очнуться, а самим себе – повести над ним (может, потому и оставили его – пока! – внемлющим звуки и беззвучие) громкий и необязательный для их дел разговор, наверняка все уже было обусловлено и определено. Но этот разговор с хохотом и паузами был обязателен и мил для продолжения их победительских удовольствий. А после – пусть он слушает тишину и то, как скребется мышь. Потом раздастся писк и все будет кончено. Ему же даже и скрестись не позволено, если только в мыслях, писк же его услышат лишь они.

О, если бы его услышал сейчас кто другой! Но кто этот другой? К кому, если он, Шеврикука, не утерял еще способность к произнесению звуков, а лучше бы – и к посылам тайных сигналов, он мог сейчас воззвать о помощи, кого бы мог молить о подмоге и пособлении во спасение? Никого, понял Шеврикука. Гордость и стыд не позволили бы ему призывать в дом Тутомлиных (да и у Тутомлиных ли он сейчас находится?) никого. Сам угодил. Сам угодил. Сам. Да и утруждать соприкосновением с его частным предприятием лиц, к нему непричастных, было бы делом скверным. И уж совсем скверно случилось бы, если бы его мольбы почувствовали и раскусили его торжествующие злыдни, к кому он угодил, волоча добычу. Да и вдруг среди этих неведомых злыдней помещался и кто-либо из тех, на чье участие рассчитывал теперь Шеврикука. Могло быть и такое! Могло! Мысли об этом были печальней кончинного писка предусмотренной для него мыши.

Пытаясь превратить обрывки скачущих мыслей в нечто протяженное и имеющее форму, Шеврикука вспомнил, между прочим, о том, что в укрытии графа Федора, до того как быть признанным буйным и стать спеленутым, он сумел что-то и куда-то припрятать («затырить» – дернулось мальчишеское). Что и куда, уже не зная, попробовал восстановить знание. Но тут же приказал себе не делать этого. Мысли его могли читать, а злыдням, может, не терпелось проведать: что и куда. Некие неуюты тяготили его правую ногу. Один неуют – в самом низу, другой – возле кармана штанов. «А-а! – сообразил Шеврикука. – Соска-затычка Увеки, переданная якобы от Отродий Башни… Эх, сунуть бы сейчас затычку в правое ухо, какой-никакой, а возник бы контакт хотя бы и с Отродьями…» Но чтобы извлечь предмет из штанов и отправить его к уху, должно было всего-навсего освободить от веревок правую руку. Поерзав, Шеврикука ощутил под собой твердости, тупые, но крепкие, и потихоньку стал двигать плечом, в надежде хоть одну веревку перетереть.